...Дверь черного хода захлопнулась за Некрасовым. Сережа медленно повернулся к Абардышеву.
— На твоем месте я бы тебя сейчас шлепнул без всяких угрызений совести,— проговорил Олька твердо.— Смотри на это проще, Сережа.
— Я не хочу тебя убивать,—Сережа подошел к Абардышеву и, вытащив из кармана перочинный нож, перерезал веревку на его скрученных за спинкой стула руках.— Иди.
— Не торопись. Ты знаешь, — Олька с видимым удовольствием разминал онемевшие руки, но не поднимался со стула,—куда ты сейчас хочешь меня отпустить?
— Нет.
— Отсюда я отправлюсь только в Чека. И, может статься, не далее чем к утру мы с тобой поменяемся местами. Оставляя мне жизнь, ты очень рискуешь.
— Я привык.
— Привыкни убивать.
— Не могу, Олька. Уходи, слышишь? Твоя совесть чиста — ты меня предупредил.
— Подумай еще.
— Эта квартира все равно провалилась — через несколько минут здесь никого не будет, даже меня. Прежде чем ты свяжешься со своими приятелями, я буду уже в другом и пока безопасном месте.
«Большая Спасская, двадцать семь... Да, это у Владимира Ялмаровича... А ведь Олька слышал, как Некрасов назвал адрес!»
Сережа вздрогнул: глаза его встретились со спокойными Олькиными глазами, и он понял, что Абардышев угадал его мысль.
— Видишь, я был прав. Я мог бы сейчас воспользоваться твоим благородством, но это было бы бесчестно. Надо уметь чисто проигрывать.—Олька казался очень спокоен.
— Олька, я не хочу тебя убивать.—Сережа нервно поигрывал пистолетом.—Я знаю, ты—человек чести. Поклянись мне, что ты забудешь этот адрес. Этого будет довольно, чтобы я тебя отпустил. Иди в Чека, пытайся меня найти по всему городу — только поклянись забыть этот адрес!
С пистолетом в руке Сережа стоял в нескольких шагах от сидящего Ольки.
— Не могу. Сережка. Прости, но если ты отпустишь меня, оперотряд через час будет на Большой Спасской. Ничего не поделаешь, придется тебе меня все-таки шлепнуть.
— Да. Если хочешь сказать что-нибудь — говори.
— Хочу. Давай выпьем — у тебя ведь тут наверняка что-нибудь найдется. Вас, сволочей, мировой капитал неплохо снабжает;— Олька рассмеялся.
— Не жалуемся,— улыбнулся Сережа.— Минут десять еще есть.—Он подошел к буфету, извлек из него бутылку виски и стаканы, поставил все на стол.— Слушай, тебе ведь тоже не хочется, чтобы я размахивал у тебя перед носом своей пушкой все эти десять минут?
— Идет. Убирай пушку, я твой пленник под честное слово.— Олька опять засмеялся.— Совсем как в детстве, когда мы играли в индейцев, помнишь? в Останкино? Prosit!
— Prosit!
Зазвенело стекло.
— Сволочь ты все-таки. Сережка... Связал по рукам и ногам... Хуже веревки — так-то я точно не высвобожусь...
— Могу, конечно, снова тебя связать...
— Спасибо, Bы крайне любезны.
«Сидим и смеемся и пьем, как в гимназии. И все идеи сейчас кажутся какой-то не существующей реально абстракцией. И все-таки эта абстракция существует, и ее железный закон подчиняет все. И только потому, что мы с Олькой Абардышевым, с Олькой, с которым восемь лет было высижено за одной партой, с которым мы играли в индейцев на даче — книжные мальчики в матросских костюмчиках, и менялись этими потрепанными приключенческими книгами, вместе ездили в манеж и за полночь спорили в старших классах—только потому, что мы находимся по разные стороны пресловутых баррикад, я через несколько минут должен убить его. И, зная это, мы сидим сейчас и, не испытывая ничего плохого друг к другу, смеемся вместе. И ничего нельзя поделать».
Последнюю из этих стремительно мелькающих в голове мыслей Сережа, кажется, проговорил вслух.
— Кое-что все-таки можно...—Абардышев улыбнулся с какой-то странной иронией.— Знаешь, я, собственно, мог бы отправиться туда и без твоей помощи.
— С какой стати ты предлагаешь мне воспользоваться подобной любезностью?
— Попробую объяснить. Прежде всего я исхожу тут из своих интересов. Я всегда думал, что мой конец будет самоубийством и, честно говоря, предпочел бы такой конец всякому другому... Это — первая причина. Есть и вторая — я действительно хочу избавить от этой неприятной обязанности тебя. Для меня это было бы парой пустяков. А для тебя... Я тебя неплохо знаю, Сережка.
— Почему ты этого хочешь? Какое тебе дело до того, что мне было бы не слишком приятно разрядить в тебя пистолет?
— Я очень люблю тебя, Сережка. Ты дурак, ты даже сам не можешь себе представить, что ты такое. Удивлен? Еще бы... Только перед смертью и можно такое говорить. А ты был, может быть, самым светлым из всего, что у меня вообще было. Я еще в гимназии знал, что с радостью бы за тебя умер. Дурак ты, Сережка, какой же ты дурак... Я бы тебя, конечно, расстрелял, но раз уж так... дай мне сделать это для тебя! — Олька вызывающе посмотрел на Сережу.— Если, конечно, не боишься.
Это был вызов.
Сережа молча положил перед Абардышевым свой пистолет.
— Трусом ты никогда не был.— Олька с улыбкой повертел пистолет в руках.— Английское производство. Бесшумный. Остапова скорее всего из него и ухлопали — ты ведь там был.
— Откуда ты это знаешь?
— Поменьше шоколадом разбрасывайся. Когда телеграфистка описала твои приметы, я сразу понял, что, кроме тебя, такого дурака валять некому. Ох, и не место же тебе тут с твоим чистоплюйством и ослепительной беспечностью! Спасибо тебе. Сережка, светлый мой... Vivat революции!
Абардышев резким движением приставил дуло к сердцу и нажал спусковой крючок. Выстрела, казалось, не последовало, но в следующее мгновение Олькино тело дернулось и тяжело осело на стуле.
Пистолет так и остался лежать на полу — прямо под разжавшейся кистью упавшей руки.